Всемирный следопыт, 1929 № 12 - Страница 32


К оглавлению

32

Лодки унесло. Ошпаренные солнцем члены охотничьей экспедиции лениво (вам, северянам, городским, такой лени не понять) берутся за весла. Четвертый час. Нужно выбирать место для лагеря. Подгребают к песчаной отмели, где валяются сухие коряги — дрова. Сзади — светлозеленые талы. За ними — степь, озера. Один, в соломенной шляпе (из-под нее блестят веселые зубы), по пояс голый, в плотных, с вырванным задом галифе, запевает романтически:


Костер — очаг, и степь — наш дом.
Пой песни, пой!
И город стал далеким сном.
Пой песни, пой!..

Пристали. На еще горячий песок летят из лодок мешки, чемоданы. Младший член экспедиции уже торчит с ружьем на бугре, безумно глядя в сторону озер. Этот молодой человек дичал с такой поразительной быстротой, что было жутко подумать: чорт возьми, далеко ли мы отошли от каменного века, если консультант-сценарист на фабрике Совкино в несколько дней обвихрел по-беспризорному, спит в патронташе и в непросохших от болота штанах, перестал членораздельно отвечать на человеческую речь, в глазах — окровавленные призраки дуплетом «шарахнутых» уток, и вблизи весь он как бы пахнет мамонтовой шерстью.

В лодке три человека, наполовину голые.

Ему кричат:

— Какого чорта, Липатов, идите-ка собирать дрова сначала!

Глухо рыча, повинуется. Костер уже дымит. Трое — рыбаки, наши кормильцы, — ловят бреднем наживку для переметов. Шагов десять пройти бредышком и — целое ведро подпрыгивающей на песке серебряной рыбешки. Охотники, хвастаясь еще не убитым, ссорясь принципиально, уходят в озера. У костра остается Сейфуллина.

Девятый из экспедиции, рыжий, без кожного пигмента, погиб в первые же дни для охоты: солнце сразу обожгло его по второй степени. Он сидит с распухшими ногами на песочке, ловит удочкой на утиные кишки, что бог пошлет, преимущественно подлещиков и дрянь вроде селедки.

Солнце уходит за ивовые заросли, оранжево пылает за ветвями. Река в тени. Всплескивается большая рыба на отмели. Доктор-психиатр скрипит уключинами, завозя перемет. Брат его на той стороне, под яром, закинул три удочки на сазана. Червей здесь не найти, насаживают тесто, сдобренное мятным маслом: сазан падок до мятного запаха. Ах, сазан, сазан кило на восемь, золоточешуйная мечта, проснись, деточка, в омуте, клюнь. Хвати. Потяни как дьявол. Вымахни из пучины на водное зеркало. В Москве, на пятом этаже, всю зиму ты снился рыбаку по ночам, — бешено брал, звенела леса, и леса и сердце — вот-вот оборвутся…

И сидит рыбак в сазаньей мечте, тихо, смирно, но в душе у него тот же омут, и страстей у него может быть даже и больше, чем у ружейного охотника. Этот весь во вранье, в хвастовстве, в болотной тине, в репьях, но — весь на ладошке. А рыбак — с копытцем…

Бух, бух, — на озере, — бух!.. — Неслышно, без свиста летят утиные стаи из степи в воду. — Бух… Бух-бух!.. Степной закат, лиловый, багрово тихий, безоблачно разливается за рекой… Теперь видно только, — у костра двигается Сейфуллина, варит макароны. Прохладно. Звезды. Голос с того берега:

— Коля, что у тебя?

С этого берега — негромкий ответ (человека не видно, слышно, как шлепает по воде):

— Сом.

— Здоровый?

— Ничего себе…

На бугре мелькнуло белое пятно — собака. Охотники возвращаются. Правдухин (младший — распорядитель охоты) бросает у огня добычу — уток — и молча валится у разостланного паруса, где приготовлены деревянные чашки, ложки, хлеб.

Позже других является консультант-сценарист — взъерошен, грязен, мрачен. Сообщает: убил восемь кряковых, нашел только одну.

— Хотите, чтобы вам поверили… — презрительно говорят Правдухин.

Девятый член экспедиции удит на утиные кишки что бог пошлет.

И вот ведро с дымящимися макаронами снято с огня. Голод — свирепый, стержневой, доисторический — сворачивает челюсти. Случалось, что собаки отказывались кушать то, что мы пожирали (случай с кашей «номад», сваренной в мое дежурство). Голод эпохи переселения народов, голод как историческая сила, голод как основа оптимизма. Потом — чай с ежевикой, под звездами, — но это уже скачок в культуру, восхитительное излишество. В костре догорают угольки. Девятый час. Стелешь плед на песке — где понравится, на голову — вязаный колпак, завертываешься в одеяло. Еще взгляд на звезды и — последний штрих охотничьего дня — мгновенный, легкий как в детстве, сон…


* * *

Вот уже неделя, как мы покинули Уральск. Приходилось видать много скверных мест, но «Яицкий Городок» может привести в отчаяние. Безнадежное место. Вспоминаются рассказы вавилонских таблиц, чистилище… Серая пыль, мухи, зной, ни дерева, ни кустика, одноэтажные домишки кругом обвеваются пыльными облаками. Хотя местные патриоты говорят, что где-то близ Астрахани, в солончаковой степи, еще хуже.

Когда подъезжаешь к Уральску по выжженной степи, видны бойня, жиденькие сады на реке Чагане да облезлые колокольни. Три, пять, семь бурожелтых смерчей бешено крутятся между садами, бойней и городом. Так и нас встретила эта веселая пляска смерчей. Вот один побрел к городу. Свирепый дым, казалось, клубился под его широкой ногой, нависшее воронкой небо высасывало пыль.

Удовлетворены этой обстановкой одни допотопные звери с лебедиными шеями: выше страстей и суеты, идет такой верблюд, впряженный в воз, — где человек закрыл глаза обеими руками, — идет как в калошах по горячей пыли и стонет хриповато: «аах-аах…»

32